Может быть, когда-нибудь будет коллективно написана книга о судьбе русских писателей в школе за эти сто лет. Как их прожили Пушкин и Чехов, Некрасов и Ахматова, Есенин и Булгаков.
Сам я уже писал о том, как трактовали в школе «Грозу» Островского и «Отцы и дети» Тургенева, противопоставив изжитым канонам свой опыт и новые работы литературоведов. К тому же при мне и при моем участии происходило возвращение в школу Достоевского, Блока, Есенина. Входили они в школу нелегко. На новые произведения порой накладывались старые схемы и схимы. Помню, как после моего открытого урока по «Двенадцати» Блока меня однажды спросили, почему я ничего не сказал о руководящей роли партии в Октябрьской революции. Нам тогда очень помогал административный ресурс. Часто учителя, когда к ним цеплялись, отвечали: «Так сказали в институте усовершенствования». И это помогало.
Я буду рассказывать, как последнее столетие входило на мои уроки литературы. Но вместе с тем все это и отражение определенного этапа в движении нашей методической мысли, которая, бесспорно, будет идти дальше, уточняя, обогащая сделанное нами, а может быть, и отторгая что-то из этого опыта. И это нормально и естественно.
Но при этом я должен обговорить одно важное обстоятельство, объясняющее мое отношение к собственным урокам.
Моя первая книга называлась «Уроки, литература, жизнь». Меня все больше и больше волновало в литературе то, что связано с тем, чем мы живем сегодня. Между тем в советской методике преподавания литературы преобладало то, что так точно определил Ленин: «Лев Толстой как зеркало русской революции». Литература как то, что было в прошлом, тогда, когда и были созданы книги, которые мы изучали на уроках. При этом само это прошлое понималось сплошь и рядом упрощенно.
Выразительным тому примером может быть отношение к Чехову в первые два десятилетия после революции. Еще раз обратимся к книгам, исследовавшим историко-функциональный подход к литературе. Точнее, к одной из них - «Время и судьбы русских писателей», к статье Э.Полоцкой в ней.
В 1928 году в «Правде» (а это орган ЦК партии) была опубликована статья ведущего советского журналиста Михаила Кольцова. Актуальность Чехова объяснялась в ней тем, что его герои «и до сих пор в новом обличье, часто с профсоюзным билетом, населяют закоулки перестраиваемой страны и еще раз разводят в ней сырость». Общественная функция чеховского творчества определялась в основном как помощь пролетариату в борьбе против отмирающей, но еще живой «интеллигенции» в старом смысле.
В 1929 году тот же Кольцов, отвечая на анкету «Как мы относимся к Чехову», утверждал, что Чехов учит «ненавидеть мещанина и обывателя». Но большинство других участников опроса считали, что Чехов не может представлять интерес для советских людей.
Традиция отношения к Чехову как к писателю, произведения которого лишь избирательно созвучны советской действительности, сохранилась и в следующем десятилетии. Поэтому по-прежнему не в чести оказывались пьесы: они были насыщены переживаниями старой интеллигенции. Как казалось тогда многим, судьба трех сестер, дяди Вани, если она была на сцене воспроизведена с сочувствием, могла увести зрителя от жгучих проблем современности.
В дальнейшем и литературоведение, и театр, и даже школа в чем-то преодолели это упрощенное отношение к Чехову. И сам я уже видел десять разных спектаклей по пьесе «Вишневый сад», которые воспринимались как то, что имеет прямое отношение к нам, к тебе самому.
Но еще долго-долго очень часто и «Мертвые души», и «Обломов», и «Гроза», и «Отцы и дети», и «Ионыч» воспринимались всего лишь как рассказ о делах давно минувших дней, даже преданья старины глубокой. И мне казалось, что обращение к истокам произведений, времени, когда они были написаны, уводит от живого и трепетного к ним отношения. В словах Пастернака, обращенных к художнику, - «Ты вечности заложник у времени в плену» - для меня главным была вечность, а плен времени чем-то второстепенным и неглавным.
Но постепенно я убеждался, что мое пренебрежение к плену времени мешает полноценно прорваться в вечность. Комментарий Ю.Лотмана к «Евгению Онегину» убеждал в этом с большой силой. В своей статье о «Преступлении и наказании» Достоевского я стремился сблизить роман с реалиями и проблемами наших дней. Но оказалось, что это невозможно без понимания и плена времени, и вообще широкого исторического контекста. Еще раз обращусь к «Преступлению и наказанию».
Когда я спрашивал на уроке, почему писатель вложил в руки Раскольникова топор (ведь так громоздко и неудобно!), а не пистолет или, скажем, нож, никто ответить не смог.
В поисках ответа вспоминаем пушкинскую «Капитанскую дочку», сон Гринева: «Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать... и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах... страшный мужик ласково меня кликал, говоря: «Не бойсь, подойди под мое благословение...» Мужик этот потом обернется Пугачевым.
Еще до «Капитанской дочки» топор уже появился в «Дубровском». После того как крестьянам объяснят, что они теперь принадлежат Троекурову, Дубровский ночью наткнется в доме, в котором останутся ночевать приказные, «на человека, прижавшегося в угол; топор блестел у него, и, обратясь к нему со свечою, Владимир узнал Архипа-кузнеца. «Зачем ты здесь?» - спросил он. «Ах, Владимир Андреевич, это вы, - отвечал Архип пошепту, - господь помилуй и спаси! хорошо, что вы шли со свечою».
А.И.Герцен получил письмо в «Колокол». «К топору зовите Русь!» - убеждал Герцена автор письма. Долго считали, что это был Н.Г.Чернышевский.
Читаю небольшой отрывок из известной прокламации П.Г.Заичневского: «С полной верой в себя, в славное будущее России, которой выпало на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издаем один крик: «В ТОПОРЫ! И тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам. Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против, кто против - наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами».
Вспомним Савелия, богатыря святорусского, из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»: «Наши топоры лежали до поры».
Говорю о том, что с топором мы встретимся потом в поэме Маяковского «Хорошо!», там, где поэт показывает разгулявшуюся мятежную стихию: «И вставали села, содрогая воем, по дороге топоры крестя... Востри топоры, подымай косы».
Этим всем топорам сродни и топор Раскольникова.
И это обращение в прошлое, в историю помогает лучше понять и почувствовать современное звучание романа Достоевского.
Но тут мы подошли к самому трудному. Казалось бы, чем дальше, тем дальше, чем ближе, тем ближе. Ан нет. Мне куда легче вести уроки по «Горю от ума», «Отцам и детям», «Преступлению и наказанию», «Ионычу», чем по книгам, написанным в советское время.
Когда после выхода повести Юрия Трифонова «Обмен» я провел урок по этой книге, мы писали сочинение о ней (точнее, писали не все - на каждый из уроков по современной литературе выделялась группа учеников, которые по этой книге писали сочинение, но в итоге писал каждый). На протяжении десятилетия понимание повести менялось. Я об этом писал в 1987 году в «Новом мире» - «но все эти изменения шли в целом в рамках понимания губительности для главного героя этого обмена». Но сегодня, когда чуть ли не на каждом шагу слово «обмен», я к Трифонову не обращаюсь.
Когда я послал Василю Быкову статью, где рассказывал об уроке по «Обелиску», он прислал открытку, в которой написал: «Я читаю Вашу статью, как свою». Но когда я попробовал провести уроки по «Обелиску» и «Сотникову» уже в другое историческое время, в этом веке, они у меня не получились. Я прочитал все сочинения для школьников о «Сотникове» в Интернете. Кроме одного, блестящего, очевидно, откуда-то списанного, все остальные убоги и примитивны. И, похоже, их авторы самой повести и не читали. Я прочитал многие сочинения по «Сотникову», включенные в типографские шпаргалки для ЕГЭ по русскому языку и итогового сочинения. Картина такая же. Но ведь составляли их взрослые - педагоги, учителя! Полное непонимание образа Рыбака. Когда я был в Гродно у Быкова, я спросил его, почему повесть называется «Сотников», ведь Рыбак не менее важный персонаж в ней. Быков усмехнулся: повесть называлась «Ликвидация». В журнале уговорили дать более подходящее для прохождения имя Сотникова.
«Мастер и Маргарита» Булгакова - единственная книга в школьной программе, которую читают все. Но понимают лишь немногие. Когда я спрашиваю, куда деваются все люди из нехорошей квартиры, мне отвечают, что или уехали в командировку, или их призвали в армию... Когда я прошу объяснить, как Мастер попал в лечебницу для душевнобольных, ни разу никто ответить не мог. Но об этом романе у нас будет особый разговор.
Я видел еще в Ленинграде, как разводят мосты. Я вижу сегодня, как часто рвется связь времен и как расходятся мосты между книгами, написанными вчера, и сегодняшними школьниками.
Но моя профессия - наводить мосты, строить переправы, связывать времена.
Об этом и пойдет речь в цикле моих педагогических очерков, в которых абсолютно все многократно проверено в школе, в классах, с учениками.