I
Как только лодка села на песок, я, подвернув штанины и схватив сумку с пожитками в одну руку, а свои ботинки – в другую, выпрыгнул в воду и как абсолютный сумасшедший понесся по пляжу. Все тогда врезалось в меня. И форма следов на песке, и персиковый цвет уставшего под вечер солнца, и блеск воды, и запах соли, скрещенный с запахами растительности. Океан там был самым законченным, самым могучим существом, и все остальное пыталось походить на него. И небо – по нему все время быстро-быстро бежали облака. И тростниковые заросли. И даже люди – они были другой глубины, чем те, кого я встречал до этого.
Они жили маленькой деревушкой на южном берегу, чуть выступавшем в море, что позволяло в любое время следить за солнцем. Их дома были из тростника. Построенные на сваях, они высились метра на два над землей. Все островитяне были темнокожими, но это, пожалуй, придавало им особое благородство в моих глазах. К одной из семей меня и подселили. Отец, Кэаве, был горшечным мастером. Позже мне очень нравилось смотреть, как он работает. Тонкие его пальцы ловко скользили по глине, крутящейся на особом диске. Вся эта изящная моторика, преобразовывавшая кусок земли в то, из чего мы потом ели и пили, завораживала меня. Жена, Кокуа, как все женщины, работала на земле. В глубине острова, за зарослями тростника, были их огороды. Целыми днями они, согнувшись, колдовали над твердью. И сквозь пески и глину на поверхность пробивалась жизнь, даря жизнь другим. Пожалуй, это было самым важным уроком на том острове: чувствовать нечто сакральное, магическое, даже в самом простом. Как-то я подбил камнем попугая и принес его в качестве обеда хозяйке. И лишь когда увидел мертвое его тело, переливающееся оперение на сером пустом столе, понял, что натворил. Он был столь наполненным жизнью, будучи даже мертвым!
Дом их был одним из самых больших, и мне выделили комнату, отделенную от остальных помещений дрожащей на ветру занавеской. Я был свободен. Они почитали меня как дорогого гостя, позволяя особо не работать. И я мог рисовать столько, сколько захочу. Но у меня не особо получалось, все время чего-то не хватало. И я чаще скитался по острову, ловя те или другие сцены. Помню, как дети бегали к матерям на огороды, неся завернутые в тряпки хлеба. Помню, как однажды они красили ткани, долго их сначала варя, а потом разложив огромные полотна на деревянных досках. И ветер раздувал их, словно гигантские паруса.
Помню маленькую женщину, ходившую повсюду, с вечно спящим у нее на плечах ребенком. Она всегда смотрела на меня с какой-то потаенной улыбкой. И помню их кладбище в глубине острова с высящимися крестами из того же тростника, смысл которых они особо не постигали. Кресты были скорее символами их любви и уважения к повисшим над их островом духам прошлого, чем откровениями потустороннего мира. Для них его вообще не существовало. Им хватало своего. Помню, как когда пошел дождь, вся семья сидела, прижавшись, в центральной комнате, тихо шепча друг другу свои страхи. Я не понимал их речи, мы общались чаще на пальцах. Я вообще там мало что понимал. К своему стыду, я даже не запомнил название острова, кажется, что-то между Маркизскими островами и Самоа, по крайней мере это где-то звучало.
II
На расстоянии нескольких метров от берега, по колено в воде, стояла пожилая женщина. Одна за другой приходили волны, принося с собой морскую пену, подбираясь к самому подолу ее платья, и точно так же уходили, поднимая песок и заглушая все ненужные звуки вокруг, оставляя благоговейный ритмичный шум. Ветер играл с ее волосами, откидывал с лица седые пряди, трепал складки на юбке, пытался выхватить шаль, которой она укрывала свои плечи. А она стояла, будто ждала кого-то, замерев, всматриваясь куда-то в даль, туда, где бесконечное небо соприкасалось с бескрайним океаном, порождая блестящий солнечный свет, отражающийся в воде и разжигающий небо пурпурными всполохами. Грузное тело скрывал, оставляя лишь силуэт, алый цветастый сарафан, какой здесь носили все. Белые волосы обрамляли темную кожу лица, на котором особенно светились ее глаза, очерченные черными ресницами. Она прижимала руки к груди, придерживая шаль. И смотрела куда-то вдаль, все что-то выискивая. Вода грела ее распухшие старые ноги, усталые, изрезанные венами, с полными переходами от голеней к ступням.
Мальчики-рыбаки, возвращаясь с моря, громко смеялись, таща свои лодки. Худощавые, загорелые, в одних плавках, они плескались, топили друг друга. Но она не обращала на них внимания. Один из них широкими шагами подошел к ней, приобняв сзади. Он что-то нашептал и повел ее к берегу. Она села на песок, ее рука зарылась в волосах смотрящего на нее с улыбкой парня. Потом она вдруг повернулась и посмотрела прямо на меня.
Так, совершенно случайно увидев эту старушку, я захотел с ней познакомиться и, возможно, написать ее портрет. От своей хозяйки я узнал, что она и этот парень были приезжими, и оба поселились на острове лет пять назад. Причем мальчик не был ее родственником, а просто ей помогал. Ее собственный сын ушел куда-то за моря, с какой-то показавшейся мне тогда весьма туманной целью. Хозяйка пообещала мне также поговорить с ней о том, чтобы нарисовать ее портрет, что и сделала. И дня через три старуха пришла ко мне. Мальчик проводил ее до занавески, отделяющей дом от моей комнаты, и, простившись, ушел. Старуха была все в том же сарафане и шали, и волосы ее так же были растрепаны по лицу. Помню, что она назвала меня как-то Люций или Лукий. Я понял, что под этим она подразумевала цвет моей кожи, отличный от нее. Lux – по латыни «светлый». Я попросил ее присесть на табурет в углу комнаты.
Она посмотрела мне прямо в глаза. Лицо ее было чистейшим. Да, его полоснули морщины, но ни старческих пятен, ни прыщей не было. Темная благородная кожа и цепкий взгляд. И мне было страшно начинать. Я почувствовал в человеке, сидящем передо мной, неисчерпаемую силу, просто реку энергии. И я не чувствовал себя творцом, действительным художником. Это с ее позволения я рисовал, ведомый неким душевным спокойствием, которое веяло от нее. И я чувствовал пространство вокруг, чувствовал море в окошке и падающий на пол солнечный свет, чувствовал ветер, раздувающий кружевную занавеску.
В конце концов, чувствовал свое дыхание: то, как воздух проникал через ноздри вместе с тончайшими запахами, и как обволакивал внутренности своим теплом, и как потом покидал, унося сомнения. Да, дыхание. Меня трогала история с ее сыном. Я представлял, как корабль медленно уплывал к пылающему жаром солнцу, а эта маленькая женщина, метавшаяся между бесконечно человеческой любовью к сыну и каким-то неземным, героическим его предназначением, стояла, умоляя саму себя не плакать. Может, именно его она ждала, так пристально всматриваясь в даль. Но я так и не понял, что за вдохновенный дух наполнил меня в ту минуту. Будто бы тогда я был вовсе не собой, потеряв свое извечное оживление при работе. Но я не утратил интереса, я вел кистью в этом молчании. Только шум океана пел тихую молитву, разделяя мое умиротворение, бесконечное спокойствие.

III
В последнюю ночь мне не спалось. Простыня, которой я укрывался, липла к мокрому от влажного воздуха телу. Все время что-то не давало забыться, чего я, пожалуй, желал. С твердой мыслью, что проведу здесь остаток своих дней, я ехал на этот остров, и по прошествии менее трех месяцев уже возвращаюсь. Какая-то моя жуткая страсть начинать все каждый раз с чистого листа не дает мне покоя. Я как будто избегаю своей жизни, воспринимающей мир единой целостной картиной, превращаю все лишь в серию зарисовок, объединенных маленьким бесконечно ищущим правду героем – мной. Прощаясь с Францией, я обещал, что больше не увижу эту землю и не вспомню ее людей, но еще на корабле все время держал в голове прибрежный городок. Развеваемые ветром скатерти кафе на набережной, танцевальные мелодии расположившегося перед входом оркестра, женские шляпки и мои скользящие по мощеным плитам пирса башмаки. Я думал, что найду абсолютное спокойствие, смогу пожить исключительно для себя, забыв о времени, квартальной плате за жилье и днях рождения друзей. Мне просто надоела моя квартира с одним большим, выходившим на площадь окном, завешенным темными шторами. Все это казалось таким глупым, условным и просто жалким.
Жалким было целыми днями сидеть там, читая какую-нибудь муть, не улавливая ни капельки сути, забросив ноги на стену. Надоели нескончаемые болезни. Но больше всего люди. Бегущие по улицам, выискивая на мостовой оброненные монеты, вместо того чтобы смотреть, как облака проплывают над ними и кружатся птицы. Не способные на сочувствие, чересчур резкие и пытающиеся довольствоваться теми жалкими грошами, которые имеют, и теми крупицами познания, которые хранят. Дико визжащие дети и дородные мамаши, натягивающие на свои тела безвкусные платья. Мне хотелось привести их в какой-то порядок, придать им некую грацию. Отсечь пошлые, потные фигуры, рваные грязные костюмы, иссохшие, пожилые лица, а главное, эти маленькие, ничтожные мысли.
И кажется, чувствуя свою беспомощность, я и сбежал от них в поисках как раз такого бесконечного порядка и идиллии. Но, прожив тут десять недель, с мыслями обо всем этом мне хочется вернуться. Вернуться, чтобы научиться все это любить. Любить этих полных маман, отдающих себя полностью маленькому гоняющему голубей сынку, но оставляющих себе былую страсть – выглядеть статно. Любить милых старушек, увешанных черными шалями. Любить пересчитывающих в своих маленьких кожаных кошелечках денежки дядюшек. Потому что они – планеты, планеты-люди. Так мило существующие в этом маленьком мире, который они мнят бескрайним. И я уже влюблен в умение человека жить сегодняшним днем и потаенно, но радоваться простому. Ведь это самое красивое, что только может быть, что когда-либо было и есть. Каждый целостен и совершенен, совершенен не для себя, но совершенен взятый отдельно от других, своим очарованием и твердым старанием существовать в мире, не созданном для существования. И эти живущие здесь, на острове, люди, и те, построившие громадные дома и сочинившие действительно великое, прекрасны не потому, что такими родились или такими стали, а потому что они такие просто есть, но будут не вечно.
Прекрасны их пустая, излишняя гордыня и мелочность, тщеславие и жеманство, прекрасно умение быть самим собой и прекрасно умение подстраиваться под других. Прекрасно созерцать это, созерцать человека, созерцать и ценить жизнь. Каждая мелочь есть отражение этого потустороннего мира, во всем есть характер, есть душа. И на этом богом забытом острове я не могу уснуть в четыре утра, когда солнце уже встает из-за горизонта, разжигая небесный костер, потому что живу. И только сейчас предо мной предстает целостная картина, от начала, от маленького ребенка, засыпающего в своей постельке под песни матери, до настоящего, до тридцатилетнего безумца, мучающегося бессонницей. Целостность есть совершенство.