После войны он подвергался преследованиям за нестандартный образ мыслей. В 1949 году был арестован и осужден за антисоветскую агитацию, освобожден по амнистии в 1953-м и реабилитирован в 1956-м. В середине 60-х его философские и литературные эссе стали распространяться в самиздате. Произнесенная им в Институте философии речь о культе личности и сталинизме широко разошлась в машинописных копиях под названием «О нравственном облике исторической личности» и имела сильнейший резонанс в среде интеллигенции.
С 1976 года имя Григория Померанца было запрещено упоминать в советской прессе. Его книги выходили в Мюнхене, Париже, Нью-Йорке, Франкфурте-на-Майне... Он публиковался в журнале «Посев», в эмигрантских изданиях «Грани», «Континент», «Синтаксис», «22», «Страна и мир»... В 1984 году Померанц был предупрежден об ответственности по ст. 190 («клевета на советскую действительность»). И только с 1990 года он начал свободно печататься в России.
Ему 94 года. Он по-прежнему много работает: читает лекции, пишет книги. И считает духовный труд главным условием преображения личности.
- В своем школьном сочинении на тему «Кем быть» вы впервые явили образец инакомыслия, написав: «Я хочу быть самим собой». Может быть, с того дня ваша судьба и предопределилась. Вот и давайте поговорим, каково это - быть самим собой.
- Я начну с того, как у меня возникла сама идея, совершенно нетипичная для начала 1935 года, - написать в сочинении: «Я хочу быть самим собой».
- Вы тогда в каком классе учились?
- В десятом. А идея возникла от чтения Шекспира. Мне лет в четырнадцать надоела остросюжетная романистика, я заметил, что там, в сущности, один и тот же герой, только под разными именами, попадает во всякие страшные ситуации. И меня повернуло в сторону прозы характеров. Я, конечно, был совершенно неподготовлен к серьезному чтению. Например, был ужасно недоволен, что Толстой отдает Наташу Ростову тучному увальню Пьеру Безухову, когда гораздо приятнее, по-моему, Андрей Болконский. И я карандашом на полях книги написал резолюцию: «Толстой дурак». Но вскоре я стал читать Шекспира (у соседей было его полное собрание), и один из эпизодов трагедии «Юлий Цезарь» убедил меня в том, что дурак я сам. Там сперва выступает Брут и доказывает, что Цезаря совершенно необходимо убить, иначе рухнет римская свобода. Толпа аплодирует Бруту. Затем выступает Антоний и как будто бы присоединяется к аплодисментам, но вдруг поворачивает настроение толпы в совершенно противоположную сторону. И я с огорчением увидел, что меня поначалу захватил Брут, а потом захватил и Антоний. И я подумал, что я так же глуп, как и чернь. Но я себя считал умным мальчиком. И я начал искать в Шекспире какие-то очень важные мысли, которые останутся при мне, что бы со мной ни происходило. И вытащил из уст Гамлета: «Вы можете меня расстроить, но не играть на мне». Затем я запомнил слова Полония об актерах: «Прими их лучше, чем они этого заслуживают. Если бы всем давали по заслугам, никто бы не избежал плетей». Вот так я и начал собирать какие-то мысли, которые во мне оставались.
- В том собрании были опасные мысли?
- Были. Помню, я в шестнадцать лет наскреб кое-что в предисловии к одному из романов Стендаля: «Позиция автора имеет только один недостаток - каждая партия может считать меня членом партии своих врагов». Мысль для 1934 года довольно опасная. Дело было еще и в том, что из рассказов разных людей я узнавал о голоде на Украине, в Поволжье, Сибири совсем не то, что узнавал из прессы. Мой друг Вовка Орлов присутствовал при беседах своего отца с Бухариным. Орлов-старший был химиком, но интересовался философией, и Бухарин к ним заходил. И вот мой друг Вовка в свои пятнадцать лет начал как бы от собственного имени оценивать коллективизацию. Я понял, что он осторожно пересказывает Бухарина. Все это у меня никак не укладывалось ни во что стройное, я был растерян, как очень многие тогда. И я почувствовал, что мне надо найти прочную основу для того, чтобы меня не дурачили, чтобы я не доверялся первому впечатлению. Вот так и появилась задача - стать самим собой. Я выбрал для учебы Институт истории, философии и литературы. Не с целью получить профессию, а с целью стать самим собой. Хотя попутно я получил и профессию.
- Получается, тяга к знаниям у вас возникла из желания разобраться, что же на самом деле происходит в стране. Желание вполне прагматическое. Но почему вас вскоре потянуло в философию, причем отнюдь не марксистскую?
- Началось с тангенсоиды. Мне было шестнадцать лет, я изучал тригонометрию. И обратил внимание, что тангенсоида нырнула в бесконечность, как ей и полагалось, потом вынырнула. Так мальчишка прыгает с вышки, а через несколько секунд появляется на поверхности воды. И я воспринял эту тангенсоиду как мой собственный прыжок в бесконечность. Я не был уверен, что если нырну в бесконечность, потом из нее вынырну. И это меня ужаснуло.
- Боюсь, мы сейчас углубимся в философские дебри, из которых не скоро выберемся, если выберемся вообще. Давайте вернемся к разговору, в каких обстоятельствах вы решали задачу стать самим собой.
- Обстоятельства были таковы, что вольно или невольно заставляли задумываться. Вот одно из таких обстоятельств. В 1936 году было объявлено, что социализм в стране построен. До этого мы строили фундамент социализма. О том, как обстоит дело со стенами и крышей, разговора не было. И вдруг - социализм построен, потому что ликвидированы все эксплуататорские классы. И моя мама, отнюдь не философ, она была актриса, очень наивный человек, говорит: «Гришенька, неужели это социализм? Ради этого люди шли на каторгу, на виселицу?» А я только что сдал политэкономию социализма. «Да, - отвечаю, - это и есть социализм, поскольку ликвидирована частная собственность на средства производства». Сказал - и мгновенно почувствовал фальшь в своих словах. Почувствовал, что все, чему меня обучали целый семестр, все, что я старательно зубрил и за что получил пятерку, - все это вздор. Позже я укрепился в своем открытии. Я начал вспоминать, как нам жилось в 1927 году, в разгар нэпа. Мне было тогда девять лет, я выходил на угол своего Зачатьевского переулка и покупал за гривенник бутерброд с ветчиной. А сейчас - фигушки. И я начал размышлять над тем, почему рабочим и крестьянам ныне живется хуже, чем в 1927 году. Эти размышления постепенно привели меня к пониманию, что же в реальности представляет собой сталинский социализм.
- И как только вы это поняли, страх перед бесконечностью уступил место другому страху - отнюдь не мистического происхождения?
- Первой попыткой изжить страх бесконечности стала для меня война. В октябре сорок первого года я пошел в ополчение на защиту Москвы. Это было слабо вооруженное ополчение, которое, к счастью, осталось в своих окопах, так как успели подойти дивизии с Дальнего Востока. А в настоящую переделку я попал под Сталинградом.
- Где вам было страшнее - на войне или в мирной советской действительности?
- В мирной советской действительности. Потому что на войне, особенно в первом бою, я был настроен романтически, как Петя Ростов. Но наступил день, когда я испытал лютый, просто животный страх. Это когда наша дивизия попала под бомбежку. Меня охватил ужас, которого раньше я никогда не испытывал. Во мне, я это отчетливо помню, что-то кричало: «Домой, к маме!» Я понимал, что мама моя в Казахстане, в эвакуации, и что я лежу в степи в двух-трех километрах от места, которое бомбят «хейнкели»...
- В партию вы на фронте вступили?
- На фронте.
- Без колебаний и сомнений?
- Нет, я внутренне сопротивлялся вступлению в партию. Несколько дней думал, надо ли мне в нее вступать. И решил, что здесь, на войне, это, пожалуй, необходимо.
- А исключили вас когда?
- Меня исключили в сорок шестом. Я тогда служил корреспондентом в дивизионной газете.
- За что исключили?
- За дерзкое заявление о демобилизации.
- Что вы в нем написали?
- Я написал, что эта работа вызывает у меня отвращение.
- Чем?
- Ну тем, например, что я вынужден популяризировать роман Фадеева «Молодая гвардия», а меня тошнит от него.
- Так и написали?
- Так и написал. «Прошу меня демобилизовать, потому что моя работа внушает мне отвращение». То есть я просил не только об увольнении из «дивизионки». Я просил вообще демобилизовать меня из армии.
- И вас демобилизовали?
- Да. И одновременно исключили из партии. В моем военном билете написано: «Исключен за антипартийное заявление».
- После этого вы работали техником треста «Союзэнергомонтаж», киоскером «Союзпечати»... Что дал вам этот опыт?
- Ничего позитивного. Вообще из любой ситуации я всегда извлекал какой-то полезный человеческий опыт, а здесь растерялся. Потому что почувствовал: это тупик. Мне друзья говорили: «Добивайся восстановления в партии, иначе пропадешь».
- И вам захотелось восстановиться?
- Не захотелось. Но я понимал, что иначе - лагерь. И я подавал бумаги. Подавал в две инстанции - в политуправление Красной армии и в ЦК ВКП(б). Я это делал против собственной совести, мною двигал страх оказаться за решеткой. Но вскоре выснилось, что мои хлопоты по восстановлению в партии напрасны. Мне Вовка Орлов, которого вызывали куда надо, рассказал, что меня собираются посадить, уже оформляют. И тогда я испытал прилив бодрости. Это был вызов судьбы, и я его принял. Я купил себе футляр для зубной щетки. Я отдал свою старую шинель в мастерскую, чтобы к ней пришили новые карманы взамен истрепанных. И когда меня арестовывали, я надел эту шинель, сунул в карман зубную щетку с футляром - и пошел. Пошел с любопытством. Пошел узнавать новый для меня мир.
- За что вас тогда посадили?
- Меня посадили по постановлению 47-го года об изъятии из общества всех антипартийных, антисоветских элементов, отсидевших свой срок и вернувшихся какими-то судьбами в большие города. Я попал в поток «повторников». Много от них услышал о Воркуте, о Колыме... А сидел я три года.
- Ваш антисталинский доклад, спустя годы прочитанный в Институте философии, потом разошелся в машинописных копиях, стал достоянием самиздата. Почему доклад наделал столько шума? Ведь о Сталине тогда уже многое было сказано.
- Доклад произвел впечатление, потому что Сталина вновь начали поднимать на щит, и выступить против ползучей реставрации сталинизма - это был поступок. Свой доклад я в течение трех недель обдумывал. Как писал Пастернак, «шатался по улицам и репетировал». И прочитал с блеском.
- Я слышал, что этот доклад чуть было не напечатал Твардовский в «Новом мире».
- Доклад был принят в портфель редакции, но для публикации не предназначался. Было понятно, что напечатать это никто не даст.
- Тогда зачем же в портфель принимали?
- Чтобы легализовать. Одно дело, когда этот текст гуляет в самиздате, и другое - когда он находится в портфеле «Нового мира», главный редактор которого - член ЦК.
- Вы ожидали, что ваш доклад станет антисталинским манифестом думающей интеллигенции?
- Не только ожидал - стремился к этому. Но вслед за мной против политической реабилитации Сталина открыто выступил лишь один человек - Михаил Ильич Ромм. Он после пригласил меня к себе домой, мы с ним долго беседовали. Ромм рассказывал, что когда он делал фильм «Ленин в 1918 году», он сам дрожал от страха, что к нему ночью придут. И успокоился, только узнав, что Сталину фильм понравился. Это был единственный человек, который откликнулся на мое выступление и одновременно покаялся в том, что в какой-то степени соучаствовал в сталинщине.
- В чем вы сегодня находите духовную опору?
- В созерцании.
- В созерцании чего?
- Ну, например, природы. Она ведь проявление того ощутимого нами внутреннего духа, на котором все в мире держится. После того как астрономы прогнали Бога с неба, Бог находится где-то здесь, в области человеческого сердца, в самой его середке.
- Вы писали философские трактаты, печатали литературоведческие статьи, сочиняли публицистические эссе, издавали мемуары, читали лекции, участвовали в дискуссиях на самые разные темы... Но если одним словом, чем вы всю жизнь занимались?
- Я собирал себя. Одна моя книжка так и называется - «Собирание себя». Она составилась из лекций, когда-то прочитанных мной в Литературном музее. Я считаю, что молодым людям надо собирать себя. Или, скажу по-другому, идти к себе. Путь к себе и долог, и тернист, но, встав на этот путь, уже нельзя повернуть назад.