«Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, - следствие чувства превосходства, быть может, мнимого». Из частного письма (фр.)
Пушкинский эпиграф к «Евгению Онегину»


...Этот малоизвестный пушкинистам знакомец поэта долгое время слыл среди москвичей лицом крайне забавным и авантюрным. Он, будучи уже в отставке по казенной части, любил, засидевшись с приятелем где-нибудь в загородном трактире, попить светлое пиво, закусить мятными лепешками и... вести приятный разговор про былое. Видно, было тому что вспомнить!
Чин коллежского регистратора, проще говоря - писаря, относился в николаевской России к 14-му классу Табели о рангах, а продвижения по служебной лестнице Абрама Ивановича никак не ожидалось.
Одно радовало тогда писаря Чижикова - служба в канцелярии под началом самого московского обер-полицмейстера генерала Шульгина, важного такого чиновника, своего человека в высшем московском свете. Что отличало генерала? Тот носил такие же бакенбарды, как у самого царя, и обладал таким же ласковым взглядом, от которого ни с того ни с сего у простого народа поджилки тряслись!
По рассказу в трактире, отставной писарь, по-московски крючок, тоже имел какое-то отношение к Александру Сергеевичу. Но какое?
- Давненько то было, в юную мою пору. Дело было после коронации государя в Москве. Двор, как водится, и все чины с гвардией отбыли в столицу, но отрыжка после них не унималась. Еще в бытность государя в Кремле заварилась каша из-за стихов этого самого Пушкина. Будто стишки тот написал по случаю бунта 25-го года да притом самого возмутительного свойства.
Крякнув, грузный Абрам Иванович придвинулся вплотную к приятелю и тихо продолжил свой рассказ:
- Стали стишки эти крамольные по рукам, конечно же, гулять. Третье отделение тоже не дремало: цап одного, другого цап, добрались, как водится, до корня. Оказалось, славный сынок его превосходительства Ильи Ивановича Алексеевича штабс-капитан лейб-гвардии Конно-егерского полка Александр Ильич всучил на полковом банкете эти стишки какому-то приятелю, он - другому, тот - третьему, и пошло-поехало, словом, закрутился менуэт...
Штабс-капитана, чиновника 9-го класса, быстро на каком-то балу словили, стали при мне чинить дознание, а он молчит, как зарезанный. Родитель проклясть грозил. Мать в ногах валялась: открой, кто тебе, сыночек, их дал, снисхождение от власти будет. Ничего офицерика не берет.
Назначили над ним военный суд, чтобы, как обычно, в три дня скучное дело то закончить. А вместо трех коротких дней потянулась волынка на месяцы. Начался суд, помнится, в Москве, потом перевелся в Санкт-Петербург, оттуда в Новгород. Из Новгорода же нашему генералу Шульгину хлоп наисекретнейшая экстренная бумага: допросить немедля самого сочинителя Пушкина и, ежели потребуется, отправить под стражей в Новгород.
В экстренной бумаге генералу сказано четко: «Потребовать показание, им ли, Пушкиным, сочинены известные стихи, по какой надобности и кому переданы». Да вот незадача какая случилась: в спешке самих-то стишков прислать позабыли. Только гордо сказано, что известные.
Послал меня московский обер-полицмейстер за Пушкиным. Рыскал-рыскал я по городу. Приезжаю в гостиницу Шестынина «Европа» на Тверской улице: выбыл, говорят, а куда, неизвестно. Написано только коротко: «по своей надобности». Вот такие, братец мой, у нас, в России, порядки! Такая, можно смело сказать, знаменитость прославленная да еще под особым надзором самого Третьего отделения, и вдруг - неизвестно где.
Попадается мне по дороге мой дядя, добрейшей души человек, служащий по архиву иностранной Коллегии в Колпачном переулке. Из разговоров с г-ми Веневитиновым и Киреевским дядя и узнал про место пребывания нашего сочинителя.
Помчался я что есть духу. Служба есть служба! Приезжаю, едва застал. Стоит одетым в передней. Лакея пушит. Так и так, слово к слову, по порядку, значит, говорю, поедемте. Он весь побелел и спрашивает: «А от твоего генерала куда мне придется ехать?»
Этого, говорю, не имею чести знать.
Привез его к нам в канцелярию. Докладываю генералу. Он встает из-за своего стола, выходит к нему, раскланивается и ведет к себе в кабинет. «И ты, регистратор, - мне говорит, - будь при мне». Сказано - сделано. Вхожу и я за ними. Генерал его усаживает, предлагает чаю, сигару и спрашивает: «Вами ли сочинены известные стихи?» Пушкин, натурально, ему обратно: «Какие такие? Все мои стихи известны».
Полетела от нас бумага в далекий Новгород за стишками. Не прошло недели, пакет оттуда на имя г-на Пушкина и бумага генералу: «Пускай при вас сей пакет распечатает, напишет собственноручно показание, и опять чтобы было запечатано и его, и вашими печатями и немедленно возвращено».
Служба не дружба! Посылает меня генерал за ним снова. Приезжаю - спит поэт. Впоследствии оказалось: всю ночь в карты дулся - проиграл. Хозяин квартиры, г-н Соболевский, будить наотрез отказывается: «Выспится, приедет, не велики цацы». Получилась, братец мой, у нас с ним знатная дуэль. Я свое, он свое. На счастье, собаки разлаялись, разбудили.
Выходит в халате и в туфлях на босу ногу. «Опять, - говорит, - ты? Долго мне с вами возиться?» Выпил кофея с ванильной пастилой, умылся, оделся. «Ну, - говорит, - в последний раз еду, так и знай». А мне бы только в сани его усадить, доставить до места; там же дело не мое, пускай сами, как хотят. В дальний Новгород, думаю, скакать с тобой не погонят, на то фельдъегерь есть.
Приехали, значит. Генерал перед ним, поэтом, мелким бесом и дает пакет. А мне опять: «Будешь при мне». Стою рядом, гляжу в глаза. Пушкин пакет легко распечатал, читает и пером чирк - одно слово вон, чирк опять - другое. Было, положим, «трон», пишет заместо него «гром». Даже разрешения у грозного генерала Шульгина не спросил. Бумага-то казенная, а он, сочинитель, с ней, как с лоскутом.
В самом конце не понравилось ему слово «бредит». Вот над этим «бредит» минут десять просидел. Нацелился и опять раздумывает. Все перо искусал и извертел. Наконец, изящно зачеркнул букву «есть» и написал букву «он». Сиречь - «бродит».
Потом стал объяснение писать, написал и бодрым голосом прочел: «Стихи, - пишет, - не отпираюсь, мои, но они только часть моего давнишнего сочинения, которое было напечатано гораздо прежде бунта, и относятся не к ней, а к французской... революции и поносят не нашего государя, а тамошних злодейских правителей». Конфуз сущий! Запечатали пакет оба - и он, и генерал. Передали мне, а я фельдъегерю: скачи, братец, обратно! Тем, впрочем, и дело кончилось.
А через несколько недель после конфуза выхожу я из театра, с оперы. Народ, как водится, у подъезда толпится: сочинителя Пушкина ждут. Ну и я встал и стою себе.
Стою, значит. Выходит с какими-то знатными г-ми поэт в оригинальной светлой пуховой шляпе и встает на крыльце в ожидании своей кареты.
Жандарм у театра звонко кричит: «Карету г-на сочинителя Пушкина!» Тут народ подается к нему - и меня пропихивают под самый его нос. «А, - говорит, - молодой человек! Это с тобой мы к Шульгину в гости ездили?» «Так точно, ваше благородие», - говорю. «А ну-ка глаз у вас, у крючков, зоркий, острый, память крепкая, не помнишь ли, как я в конце стихов строчку исправил тогда?» «Было, - говорю, - он бредит, жаждою томим, а вы изволили исправить: он бродит, жаждою томим». «Молодец, крючок! - говорит. - Дети есть?» «Никак нет, ваше благородие, - говорю, - племянники имеются». «Раз так, - говорит, - вот им презент». И достает из кармана коробку с бомбошками. Тут ему карету подали, они все сели и уехали...
А я стою дурак дураком, сам не свой, с его бомбошками в обеих руках. Вдруг народ на меня: выхватили, стало быть, коробку, расхватали бомбошки и даже разорвали самую коробку по частям. Потом они же ко мне приставали с вопросами: рассказывай, кем тебе Пушкин приходится - приятель или покровитель какой - и что тот такое тебе, крючку, говорил. Кстати, одна барышня благородная до того осмелела: познакомьте, сударь, меня с ним, расцелую вас при всем честном народе. Ну и дела, ну и нравы! До чего дошла наша публика нахальная? Однако, братец мой, я, право, заговорился. А не заказать ли нам еще кружку кроновского?..
- Человек! Два пива на стол! - оборвав рассказ, крикнул отставной регистратор. - И заведи машину! Что-нибудь там погромче, побойчее чего.
И когда оркестрион, пошипев и покряхтев, грянул во всю мощь какой-то аглицкий марш, грузный Абрам Иваныч Чижиков потянул из кружки принесенное свежее пиво и почтительно заключил:
- Я, можно сказать, имел самое прямое отношение к Александру Сергеевичу Пушкину, тому самому, братец мой, кого не так давно в бронзе изваял Опекушин...
Но, как говорят в народе, жизнь не камень: на одном месте не лежит, а вперед бежит. Жизнь жизни рознь. Не придумал ли свой авантюрный рассказ в московском трактире разговорчивый отставной регистратор? Как знать! Кто теперь проверит?..