...Родителей своих я видел мало;

Отец был занят; братьев и сестер

Я не знавал; мать много выезжала;

Ворчали вечно тетки; с ранних пор

Привык один бродить я в зал из зала

И населять мечтами их простор.

Так подвиги, достойные романа,

Воображать себе я начал рано.

Действительность, напротив, мне была

От малых лет несносна и противна.

Жизнь, как она вокруг меня текла,

Все в той же прозе движась беспрерывно,

Все, что зовут серьезные дела,-

Я ненавидел с детства инстинктивно.

Не говорю, чтоб в этом был я прав,

Но, видно, так уж мой сложился нрав.

Цветы у нас стояли в разных залах:

Желтофиолей много золотых

И много гиацинтов, синих, алых,

И палевых, и бледно-голубых;

И я, миров искатель небывалых,

Любил вникать в благоуханье их,

И в каждом запах индивидуальный

Мне музыкой как будто веял дальнoй.

В иные ж дни, прервав мечтаний сон,

Случалось мне очнуться, в удивленье,

С цветком в руке. Как мной был сорван он -

Не помнил я; но в чудные виденья

Был запахом его я погружен.

Так превращало мне воображенье

В волшебный мир наш скучный старый дом -

А жизнь меж тем шла прежним чередом.

Предметы те ж, зимою, как и летом,

Реальный мир являл моим глазам:

Учителя ходили по билетам

Все те ж ко мне; порхал по четвергам

Танцмейстер, весь пропитанный балетом,

Со скрипкою пискливой, и мне сам

Мой гувернер в назначенные сроки

Преподавал латинские уроки.

Он немец был от головы до ног,

Учен, серьезен, очень аккуратен,

Всегда к себе неумолимо строг

И не терпел на мне чернильных пятен.

Но, признаюсь, его глубокий слог

Был для меня отчасти непонятен,

Особенно когда он объяснял,

Что разуметь под словом «идеал».

Любезен был ему Страбон и Плиний,

Горация он знал до тошноты

И, что у нас так редко видишь ныне,

Высоко чтил художества цветы,

Причем закон волнообразных линий

Мне поставлял условьем красоты,

А чтоб система не пропала праздно,

Он сам и ел и пил волнообразно.

Достоинством проникнутый всегда,

Он формою был много озабочен,

«Das Formlose1 - о, это есть беда!»-

Он повторял и обижался очень,

Когда себе кто не давал труда

Иль не умел в формальностях быть точен;

А красоты классической печать

Наглядно мне давал он изучать.

Он говорил: «Смотрите, для примера

Я несколько приму античных поз:

Вот так стоит Милосская Венера;

Так очертанье Вакха создалось;

Вот этак Зевс описан у Гомера;

Вот понят как Праксителем Эрос,

А вот теперь я Аполлоном стану», -

И походил тогда на обезьяну.

Я думаю, поймешь, читатель, ты,

Что вряд ли мог я этим быть доволен,

Тем более что чувством красоты

Я от природы не был обездолен;

Но у кого все средства отняты,

Тот слышит звон, не видя колоколен;

А слова я хотя не понимал,

Но чуялся иной мне «идеал».

И я душой искал его пытливо -

Hо что найти вокруг себя я мог?

Старухи тетки не были красивы,

Величествен мой не был педагог -

И потому мне кажется не диво,

Что типами их лиц я пренебрег,

И на одной из стен большого зала

Тип красоты мечта моя сыскала.

То молодой был женщины портрет,

В грацьозной позе. Несколько поблек он,

Иль, может быть, показывал так свет

Сквозь кружевные занавесы окон.

Грудь украшал ей розовый букет,

Напудренный на плечи падал локон,

И, полный роз, передник из тафты

За кончики несли ее персты.

Иные скажут: Живопись упадка!

Условная, пустая красота!

Быть может, так; но каждая в ней складка

Мне нравилась, а тонкая черта

Мой юный ум дразнила как загадка:

Казалось мне, лукавые уста,

Назло глазам, исполненным печали,

Свои края чуть-чуть приподымали.

И странно то, что было в каждый час

В ее лице иное выраженье;

Таких оттенков множество не раз

Подсматривал в один и тот же день я:

Менялся цвет неуловимый глаз,

Менялось уст неясное значенье,

И выражал поочередно взор

Кокетство, ласку, просьбу иль укор.

Ее судьбы не знаю я поныне:

Была ль маркиза юная она,

Погибшая, увы, на гильотине?

Иль, в Питере блестящем рождена,

При матушке цвела Екатерине,

Играла в ломбр, приветна и умна,

И средь огней потемкинского бала

Как солнце всех красою побеждала?

Oб этом я не спрашивал тогда

И важную на то имел причину:

Преодолеть я тайного стыда

Никак не мог - теперь его откину;

Могу, увы, признаться без труда,

Что по уши влюбился я в картину,

Так, что страдала несколько латынь;

Уж кто влюблен, тот мудрость лучше кинь.

Наставник мой был мною недоволен,

Его чело стал омрачать туман;

Он говорил, что я ничем не болен,

Что это лень и что «wer will, der kann!2».

На этот счет он был многоглаголен

И повторял, что нам рассудок дан,

Дабы собой мы все владели боле

И управлять учились нашей волей.

Был, кажется, поклонник Канта он,

Но этот раз забыл его ученье,

Что «Ding an sich»3, лишь только воплощен,

Лишается свободного хотенья;

Я ж скоро был к той вере приведен,

Что наша воля плод предназначенья,

Зане я тщетно, сколько ни потел,

Хотел хотеть иное, чем хотел.

В грамматике, на место скучных правил,

Мне виделся все тот же милый лик;

Без счету мне нули наставник ставил,-

Их получать я, наконец, привык,

Прилежностью себя я не прославил

И лишь поздней добился и постиг,

В чем состоят спряжения красоты.

О классицизм, даешься нелегко ты!

<...> Все дело в мере. Впрочем, от предмета

Отвлекся я - вернусь к нему опять:

Те колебанья в линиях портрета

Потребностью мне стало изучать.

Ребячество, конечно, было это,

Но всякий вечер я, ложася спать,

Все думал: как по минованье ночи

Мой встретят взор изменчивые очи?

Меня влекла их странная краса,

Как путника студеный ключ в пустыне.

Вставал я в семь, а ровно в два часа,

Отдав сполна дань скуке и латыне,

Благословлял усердно небеса.

Обедали в то время в половине

Четвертого. В час этот, в январе,

Уж сумерки бывают на дворе.

И всякий день, собрав мои тетради,

Умывши руки, пыль с воротничка

Смахнув платком, вихры свои пригладя

И совершив два или три прыжка,

Я шел к портрету наблюдений ради;

Само собой, я шел исподтишка,

Как будто вовсе не было мне дела,

Как на меня красавица глядела.

Тогда пустой почти был темен зал,

Но беглый свет горящего камина

На потолке расписанном дрожал

И на стене, где виделась картина;

Ручной орган на улице играл;

То, кажется, Моцарта каватина

Всегда в ту пору пела свой мотив,

И слушал я, взор в живопись вперив.

Мне чудилось в тех звуках толкованье

И тайный ключ к загадочным чертам;

Росло души неясное желанье,

Со счастьем грусть мешалась пополам;

То юности платил, должно быть, дань я.

Чего хотел, не понимал я сам,

Но что-то вслух уста мои шептали,

Пока меня к столу не призывали.

И, впечатленья дум моих храня,

Я нехотя глотал тарелку супа;

С усмешкой все глядели на меня,

Мое лицо, должно быть, было глупо.

Застенчивей стал день я ото дня,

Смотрел на всех рассеянно и тупо,

И на себя родителей упрек

Не раз своей неловкостью навлек.

Но было мне страшней всего на свете,

Чтоб из больших случайно кто-нибудь

Заговорить не вздумал о портрете

Иль, хоть слегка, при мне упомянуть.

От мысли той (смешны бывают дети!)

Уж я краснел, моя сжималась грудь,

И казни б я подвергся уголовной,

Чтоб не открыть любви моей греховной.

Мне памятно еще до этих пор,

Какие я выдумывал уловки,

Чтоб изменить искусно разговор,

Когда предметы делались неловки;

А прошлый век, Екатеринин двор,

Роброны, пудра, фижмы иль шнуровки,

И даже сам Державин, автор од,

Уж издали меня бросали в пот.

Читатель мой, скажи, ты был ли молод?

Не всякому известен сей недуг.

Пора, когда любви нас мучит голод,

Для многих есть не более как звук;

Нам на Руси любить мешает холод

И, сверх того, за службой недосуг:

Немногие у нас родятся наги -

Большая часть в мундире и при шпаге.

Но если, свет увидя между нас,

Ты редкое являешь исключенье

И не совсем огонь в тебе погас

Тех дней, когда нам новы впечатленья,

Быть может, ты поймешь, как в первый раз

Он озарил мое уединенье,

Как с каждым днем он разгорался вновь

И как свою лелеял я любовь.

Была пора то дерзостных догадок,

Когда кипит вопросами наш ум;

Когда для нас мучителен и сладок

Бывает платья шелкового шум;

Когда души смущенной беспорядок

Нам не дает смирить прибоя дум

И, без руля волнами их несомы,

Мы взором ищем берег незнакомый.

О, чудное мерцанье тех времен,

Где мы себя еще не понимаем!

О, дни, когда, раскрывши лексикон,

Мы от иного слова замираем!

О, трепет чувств, случайностью рожден!

Душистый цвет, плодом незаменяем!

Тревожной жизни первая веха:

Бред чистоты с предвкусием греха!

Внимал его я голосу послушно,

Как лепетанью веющего сна...

В среде сухой, придирчивой и душной

Мне стало вдруг казаться, что она

К моей любви не вовсе равнодушна

И без насмешки смотрит с полотна;

И вскоре я в том новом выраженье

Участие прочел и ободренье.

Мне взор ее, казалось, говорил:

«Не унывай, крепись, настало время -

У нас с тобой теперь довольно сил,

Чтоб наших пут обоим скинуть бремя;

Меня к холсту художник пригвоздил,

Ты ж за ребенка почитаем всеми,

Тебя гнетут - но ты уже большой,

Давно тебя постигла я душой!

Тебе дано мне оказать услугу,

Пойми меня - на помощь я зову!

Хочу тебе довериться как другу:

Я не портрет, я мыслю и живу!

В своих ты снах искал во мне подругу -

Ее найти ты можешь наяву!

Меня добыть тебе нетрудно с бою -

Лишь доверши начатое тобою!»

Два целых дня ходил я как в чаду

И спрашивал себя в недоуменье:

«Как средство я спасти ее найду?

Откуда взять возможность и уменье?»

Так иногда лежащего в бреду

Задачи темной мучит разрешенье.

Я повторял: «Спасу ее - но как?

О, если б дать она могла мне знак!»...

А.К. ТОЛСТОЙ. Портрет.

Впервые опубликовано:

Журнал «Вестник Европы» 1874 №9

Полный текст поэмы на сайте

http://bibliotekar.ru/rusTolstoyAl/35.htm