Сегодня мы слышим, что Россия вступила в Болонский процесс и появились вещи, к которым нужно относиться уже как к объективной реальности. Это говорит прежде всего об изменении геополитической ситуации, которая побуждает нас по-другому посмотреть на самих себя и на тот мир, в котором мы живем.

Лет пятнадцать - двадцать назад можно было бы восторженно говорить об уникальности каждого этноса или той культуры, которую представляет та или иная страна. Я готов подписаться под утверждением, что культура русская, французская, испанская и любая другая чрезвычайно уникальна. Но в то же время мы стоим перед тотальной глобализацией, которой нам не удастся избежать.

Каждый из фактов истории культуры, казалось бы, свидетельствует о том, что культура настойчиво заявляет о своей уникальности. Например, XIX век, как считают немцы, начинается в Германии в 1832 году с момента публикации «Фауста». В то же время французы настаивают на том, что XIX век заканчивается во французской литературе в 1831-м публикацией «Красного и черного» Стендаля.

Однако факт глобализации звучит и в более ранние времена - на разные лады замечательную мысль произносили как наши исследователи, так и западные: «В 1616 году умирают Шекспир и Сервантес и никто не рождается». За этими словами то, что большая эпоха гуманизма, или ренессанса, заканчивается как в Англии, так и в Испании в один год. Этот момент глобализации уже намечается, за этим - единая Европа, тут нельзя не вспомнить и введенное в литературный и философский обиход словосочетание «европейская культура». Иными словами, процесс глобализации начался давно, и сейчас мы в него вступаем. Болонский процесс - только начало этого вступления.

Мы становимся частью общеевропейской культуры не только на уровне политических, экономических деклараций или еще на каких-либо надчеловеческих уровнях. Часто мы оказываемся на уровне наших частных симпатий и побуждений. Каждый из нас любит в той или иной мере массовую культуру. Кто-то зачитывается ироническими детективами, кто-то склонен к разгадыванию всевозможных кодов да Винчи или Онегина. Есть некое факультативное чтение, которое мы предпочитаем. В школьных и студенческих аудиториях мы не акцентируем на нем внимание, но сами живем им по той причине, что оно отражает нас, может быть, в большей степени, чем официально (а может быть, и искренне, душевно, духовно) любимая классика - Пушкин, Толстой или Достоевский.

Общение со студентами как РАТИ, так и благословенного МГПИ позволяет мне сделать вывод, что любимыми для них становятся произведения из серии философско-эстетических спекуляций или размышлений на ту или иную тему. Наша массовая культура идет по тому же пути, по которому прошли Европа или Америка 20-30 лет назад. Та или иная уникальность того или иного этноса и культуры будет заявлена в массовой культуре, но проблематика обсуждения в массовой постмодернистской беллетристике, которая случится у нас через лет 20, будет идти по пути, который уже освоен.

В России изменился читатель. Это случилось после того, как закончилось постперестроечное похмелье и культура, социум обнаружили, что привычных дефиниций населения больше нет. Например, скажем условно, в очень удобное и поэтически названное «застойное время» эти дефиниции представляли по следующей схеме: скажем, пионер-комсомолец-партиец. Пионер и комсомолец имели какой-то возрастной ценз, а партиец его не имел. Что произошло с разрушением этой четкой мощной иерархии? Молодой партиец начинает ощущать свою принадлежность к какому-то определенному поколению, но этого конфликта практически не было в советской литературе, а в массовой беллетристике постмодернизма очень четко обозначилась граница между поколениями. То есть по своим симпатиям и антипатиям двадцатилетние отличались от тридцатилетних, тем более от сорокалетних и так далее. Соответственно этому дифференцируются и вкусы и пристрастия, иными словами, весь мир сегментируется на некие кастовые пространства, в которых занимают свое место те или иные представители той или иной возрастной дефиниции. Что в этом плане происходит с западной беллетристикой? Там ситуация, которая заключается в том, что, когда писатель переходит сорокалетний рубеж, он начинает расширять пространство своей мысли за счет включения и активного обсуждения проблемы Бога и человека. То есть сегментация становится не просто каким-то отвлеченным моментом, а частью какой-то системы, в которую вовлечен человек прежде всего через глобализацию. Глобализация накладывается на ощущения кризисного возраста, именно эта тенденция характеризует сегодня сорокалетних и пятидесятилетних писателей, и именно эта тенденция ожидает нас в недалеком будущем.

Современный молодой герой в западной литературе рассматривает себя как человека, больного потреблением, больного от сладкой жизни. Писатель мечтает создать историю даже не сверхчеловека, а историю «жирного человека». Эта литература уже есть, но в ней не тот человек, который страдает от ожирения, а человек, который лишился всего через удовольствия. Поколение потребления понимает, что глобализация касается его и его удовольствий прежде всего как наказание за утрату ценностей.

Я согласен, что сочинение находится в руках людей, которые учат своих учеников «тачать» мысль и критическое отношение к миру, но все-таки сочинение - профанический жанр. Профанизация этого жанра заключается в создании альтернативы высокой классической русской литературе прежде всего XIX века, это издание пересказов произведений. Другими словами, излагательный принцип, заложенный в эту систему пересказа («Илиада» сокращается в 120 раз, «Война и мир» - в 200 раз), - идеальный постмодернистский проект. Он заключается в следующем: культура сама по себе редуцируется под экономическую потребность, под функциональную потребность, соответственно этому именно излагательный принцип и существует.

Но что касается западной ситуации, то есть вещи, которые преступно относятся к человеку, ибо если что-либо вычитается из человека, то это освобождаемое пространство тут же заполняется чем угодно. Например, как только вычитаются ценности и смысл, оно тотчас же заполняются порнографией.