В самой авторской установке заключено противоречие. В одном из разделов вступления, озаглавленном «Возможно ли жизнеописание поэта», Лев Лосев заявляет, что «предлагаемый очерк не биография, а литературная биография», и далее: «Биографическая канва выстроена в предлагаемом труде преимущественно на основе воспоминаний и высказываний самого Бродского, которые по мере необходимости дополняются фактами из других источников. В основном же это обозрение не частной жизни поэта, а его жизни и поэзии в отношении к эпохе, ее литературе, культуре и философии, biograpfia literaria». Здесь странно само авторское определение собственного труда (очерк) - во-первых, не соответствующее самому жанру «ЖЗЛ», во-вторых, явно не отвечающее тому объему задач, кругу вопросов, которые автор сам перед собой ставит. Возможно, отсюда бросающаяся в глаза «житийственная» конспективность изложения, оставляющая к тому же ощущение «текста для посвященных». «Посвященным» - давним поклонникам поэта, многие из которых, пожалуй, могли бы написать и более подробную его биографию, - предлагается на основании «канвы» еще раз вспомнить своего кумира, а «непосвященные» - те, кто заинтересовался Бродским впервые, - смогут на основании книги Льва Лосева составить о нем самое общее представление.

Итак, что же из заявленного получилось? Более-менее как раз «обозрение частной жизни поэта». А вот «обозрение» его «жизни и поэзии» в отношении к эпохе, «ее литературе, культуре и философии» - это вряд ли.

«Ничто в XX веке не предвещало появления такого поэта, как Бродский» - не случайно именно этим эпиграфом из Чеслава Милоша Лев Лосев начинает свое повествование. Не случайно непосредственно за этим эпиграфом следует раздел «О гениальности» (вообще и Бродского в частности). Тем самым автор как бы предупреждает возможную критику и снимает с себя ответственность за незавершенность, неполноту своей работы - гений, мол, и этим все сказано. Однако то, что казалось внезапным и непредсказуемым Чеславу Милошу, должно бы видеться иначе изнутри советской эпохи и русской культуры. Дело ведь не в «генетической гениальности» Иосифа Бродского, а в том, что именно его талант, его гений оказался понят и востребован. Сам талант, разумеется, непредсказуем и ничем не обусловлен. Однако обусловлена его реализация в контексте времени. И показать эту обусловленность - первая задача биографа.

Эпоха не просто «усваивает» талант. Она придает заложенному в личности творческому потенциалу свою определенность, воплощает его. Сам потенциал не обусловлен ею, другое дело - конкретное творчество. И для автора литературной биографии личность поэта - то горнило, в котором - в пламени страстей и боли - жизненный материал, как биографический, так и «надбиографический», исторический переплавляется в стиль. Именно в перспективе «формирования стиля» видит Лев Лосев и ленинградское детство, и романтику геологических экспедиций, и ссылку в Норенскую, и любовь своего героя.

Особо выделены здесь, конечно, непосредственно литературные влияния. И если роль Бориса Слуцкого или Евгения Рейна в «формировании стиля» Бродского показана достаточно определенно (каждому посвящено по разделу в соответствующей главе), то, к примеру, суть «уроков Ахматовой» - именно в плане влияния поэтики, которое, безусловно, было - остается непроясненной. Сказано, что Ахматова была ментором, что первая оценила масштаб дарования - и только.

Совершенно непонятно, к чему пространное, на целый раздел, погружение в атмосферу ленинградских поэтических кружков 1950-х годов, в частности, школы Глеба Семенова, если о ее роли сказано буквально следующее: «Причина того, что Бродский не усвоил ленинградских уроков, проста - он в этой школе не учился». Может быть, именно для полноты представления литературной жизни? Но тогда почему в книге едва упомянут Станислав Красовицкий, которого Бродский считал самым одаренным поэтом второй половины XX века? Почему вскользь говорится о Евгении Евтушенко и Андрее Вознесенском, а, к примеру, о Николае Рубцове вообще нет ни слова? А ведь эти люди, как и многие другие, тоже неупомянутые - независимо от того, как они писали и какие отношения складывались у них с героем книги - составляли «литературный контекст» эпохи, в котором у Бродского было свое место. То же касается и ленинградских поэтических кружков 1960-х годов, которым в книге отведено чуть больше страницы, и филологической школы, о которой автор едва упоминает.

Ссылку в Норенскую сам Иосиф Бродский вспоминал как один из лучших периодов своей жизни. В книге о ней говорится - с оглядкой на «формирование стиля» - как о периоде творческого роста, когда герою за чтением стихов Уинстона Хью Одена вдруг открылся самый смысл поэтического творчества, что окончательно утвердило его в правильности выбранного пути: «Бродский разглядел в магическом кристалле, которым представилось ему восьмистишие Одена, ответ на столь важные для него вопросы о природе языка и времени. Бесхитростные слова английского поэта утвердили его в представлении о примате языка над индивидуальным сознанием и коллективным бытием». Впоследствии эта идея - очень важная для поэта - была переформулирована им в нобелевской лекции в парадоксальном по своей радикальности тезисе об антропологическом значении поэзии, о поэтическом творчестве как главной цели рода человеческого.

Эта глава - «Посвященный» - пожалуй, центральная и самая глубокая в книге. Однако и здесь остается недоговоренным нечто очень важное. Ведь Бродский - не английский, а русский поэт. И с этой точки зрения важен сам факт, что русской поэзии на определенном этапе ее развития понадобилась эта идея и английская метафизическая поэзия, факт, оставшийся - увы! - без какого-либо осмысления.

В целом же, несмотря на попытки прояснить «формирование стиля» в связи с «литературой эпохи», Иосиф Бродский в книге Лосева представлен этаким «поэтом в себе», совершенно непроницаемым в своей гениальности для внешних влияний и развивающимся изолированно, по своим собственным законам. То же касается и «обратной связи» - влияния поэта на современников и следующее литературное поколение. А ведь Бродский - поистине одна из ключевых фигур в русской литературе XX века. Именно в том смысле, что он есть ключ ко многим значительным явлениям современной отечественной поэзии. Кроме того, литературная биография поэта, тем более такого, как Бродский, не заканчивается с его физической смертью - факт, тоже оставшийся в книге без рассмотрения.

Вообще, для biograpfia literaria в книге о Бродском слишком мало отсылок к поэтическим произведениям. Разумеется, стихотворение не может быть лишь иллюстрацией к конкретному событию биографии, равно как и наоборот. Стихотворение всегда больше, или, лучше сказать, оно несоизмеримо со своим биографическим контекстом. Однако обращение к этому контексту - традиционный путь исследователя, да и для читателя Бродский - прежде всего автор любимых стихотворений. И странно, что среди немногих произведений, «жизненный фон» которых Лев Лосев так или иначе проясняет, отсутствуют, пожалуй, наиболее известные и признанные шедевры - элегия «На смерть другу», «Письма римскому другу», «Осенний крик ястреба» и другие. Зато с чрезмерной полнотой освещена политическая составляющая биографии, совершенно не важная для такой личности, как Бродский. Пресловутому «процессу», который, по мнению самого Лосева, был инициирован случайно, отводится целая глава. Чрезмерно «политизирована» и жизнь Бродского в эмиграции.

Подводя итог сказанному, остается повторить: эта книга о Бродском опоздала со своим появлением как минимум на десятилетие. Но возможна ли сегодня другая? Быть может, время трезвого и взвешенного подхода к наследию поэта еще не пришло.